Реальный суверенитет vs. экономика зависимости

После «крымского поворота» российской истории основные персонажи так называемой «несистемной оппозиции» стали не то чтобы крайне непопулярны, а радикально неинтересны. Историю в этот момент делала власть, сконцентрировав в одной точке преимущества стабильности и энергетику трансформации. Тот факт, что спустя три года либеральная фронда играет первым номером, возвращает себе инициативу в формировании повестки дня, не является вызовом власти президента, но является вызовом его лидерству.
Под лидерством я имею в виду не статическое состояние (политический облик президента Путина, его авторитет вполне устойчивы; в некотором смысле, они уже историческая данность), а динамический эффект – способность давать обществу осмысленную перспективу, вести за собой. Иными словами – быть в средоточии исторического процесса, где один успешный «ответ» влечет новый «вызов», и инициатива принадлежит тому, кто берется (не обязательно успешно, но убедительно) разрешить ключевые противоречия своего времени.
Одно из таких противоречий сегодня – это противоречие между демонстрируемым уровнем военно-политического суверенитета страны и моделью зависимого развития в экономической сфере. Подчеркну, речь в данном случае не о желаемом уровне экономического развития (понятно, что все мы хотим быть «богатыми и здоровыми»), а именно о его модели.
Модель зависимого развития – это, коротко говоря, модель тесной интеграции развивающихся стран в миросистему на условиях стран-лидеров.[1] В разные эпохи эти условия могут несколько варьировать. Применительно к реалиям финансовой глобализации конца XX – началаXXIвв. они были сформулированы в принципах так называемого «вашингтонского консенсуса». Жесткая денежно-кредитная политика, либерализация внешней торговли и финансовых рынков, свободный обменный курс национальной валюты, приватизация как панацея и дерегулирование экономики – эти и подобные им правила, сформулированные Джоном Вильямсоном в 1990 г. в статье «Что понимает Вашингтон под политикой реформ», составили макроэкономический кодекс неолиберала применительно к развивающимся рынкам. «Десять заповедей» «вашингтонского консенсуса» – это краткий конспект того, что нужно от нас глобальному капиталу.
Надо сказать, что даже в условиях жесткого санкционного давления финансово-экономический блок правительства приложил все усилия к тому, чтобы эти заповеди соблюдать, что делает нас свидетелями (и, к несчастью, объектом) интересного эксперимента: как хранить верность «вашингтонскому консенсусу» на фоне объявления бессрочной экономической войны со стороны Вашингтона?
Так или иначе, противоречие между геополитическим суверенитетом и экономикой зависимости может разрешиться двояким образом: либо через приведение экономической модели в соответствие с геополитическим статусом либо, напротив, через претворение «экономики зависимости» в «политику зависимости».
На мой взгляд, сегодня это главный параметр политико-идеологического размежевания в правящем слое, не совпадающий с критерием «лояльность» – «оппозиционность».
Понятно, что носителем второго сценария в наиболее явном виде выступает все та же «несистемная оппозиция», но в этом вопросе к ней примыкает значительная и влиятельная часть российской правящей элиты, которая считает «экономику зависимости» безальтернативной, а игры в суверенитет – зашедшими слишком далеко. Возможно, «политику зависимости» она предпочтет выстраивать по сценарию мягкой, а не обвальной десуверенизации, но сам выбор – равнять «геополитику» по «экономике», а не наоборот, – для нее очевиден.
Учитывая компромиссный характер сложившегося в России политического режима, в нем заложено явное стремление уклониться от этого выбора. Политический ресурс президента может оказаться для этого вполне достаточным. Он позволяет выиграть выборы и, возможно, даже обеспечить стабильность на протяжении еще одного срока. Но вопрос в том, чтобы накопившиеся противоречия не разорвали систему по его окончании. И еще – чтобы у общества, как и у самого президента, не было ощущения, что они вместе «отбывают» этот последний срок.
Для этого общество и власть должны быть связаны ощущением миссии, соответствующей текущему историческому моменту. Как и все главные вещи, эта миссия лежит на поверхности: сделать суверенизацию России необратимой. То есть комплексной –подкрепленной на экономическом, социальном, технологическом уровне.
Одно из обстоятельств, мешающих выбору в пользу стратегии комплексного суверенитета, – уверенность в том, что она не может означать ничего иного, кроме построения экономики осажденной крепости. Эта уверенность – ложная, но глубоко укорененная. В этом плане она сродни убеждению, что единственная реальная антикоррупционная альтернатива – «сталинские репрессии».
Основной вопрос экономики
Альтернативой узкоспециализированной «экономике зависимости» является не полностью автаркическая, а, по выражению Якова Миркина «универсальная экономика», или экономика полного цикла, обеспечивающая себя большей частью номенклатуры товаров конечного потребления и услуг. Это не закрытость от внешних обменов, но преобладание внутренних обменов над внешними – абсолютно естественное для крупных стран.
Примечательно, что год назад на заседании Экономического совета, анонсировав конкуренцию экономических стратегий, президент одновременно призвал к деидеологизации экономической дискуссии. И вполне справедливо: мы сполна испили чашу экономического догматизма как в социалистическом, так и в либерально-рыночном наполнении. Но экономическая политика, как и любая другая, подразумевает выбор не только средств для достижения целей, но и самих целей.
Сегодня основной мировоззренческий вопрос экономической политики и соответственно идеологический нерв дискуссий в этой сфере – это не вопрос баланса между государственным и частным сектором, планом и рынком, «количественным смягчением» и «сжатием». Это вопрос выбора между «разомкнутой экономикой», структура которой производна от ее специализации в мировой торговле (и которая, как следствие, фрагментирована – «порталы» глобального мира в каждой отдельно взятой стране перемежаются с зонами отсталости), и экономикой «страны-системы» (если использовать термин Эдварда Люттвака), ориентированной на сопряженное развитие внутренних социальных групп, отраслей, территорий.
На этот осевой выбор накладываются другие альтернативы в социально-экономической сфере, и их можно вполне наглядно проследить на примере уже упомянутых конкурирующих стратегий. К сожалению, это сравнение обречено быть довольно условным: в отличие от «Стратегии роста», подготовленной Столыпинским институтом и представленной недавно на Ялтинском экономическом форуме, программа Центра стратегических разработок остается закрытым документом. Тем не менее, дозированные утечки позволяют судить о его направленности.
Прежде всего, стоит отметить наличие определенного набора тем и позиций в общем знаменателе обеих стратегий. Это вопросы судебной реформы и правопорядка, снижение административного давления на бизнес, приоритет развития инфраструктуры, усилия по «цифровизации» экономики и администрирования. Судя по недавнему интервью Алексея Кудрина, в этот общий знаменатель попадает даже умеренное смягчение денежно-кредитной политики.
Тем более показательны имеющиеся на этом фоне разногласия. Принципиальный характер им придает уже упомянутый подспудный выбор между «разомкнутой экономикой» и экономикой «страны-системы».
Например, для «экономики полного цикла» принципиален емкий внутренний рынок. Соответственно, «Стратегия роста» выводит в приоритет генерацию качественных рабочих мест и опережающий рост доходов, а также предлагает политику социального выравнивания (прогрессивный НДФЛ). Алексей Кудрин и системные либералы, напротив, традиционно выступают за экономику «дешевого труда» (в том числе, за счет масштабного импорта рабочей силы) и против прогрессивного налогообложения.
«Стратегия роста» рекомендует на первых этапах модернизации «умеренно-жесткую протекционистскую политику» в духе «толкового тарифа» Витте и Менделеева (высокие пошлины на потребительские товары, низкие – на импорт средств производства). Алексей Кудрин считает, что «мы должны поддерживать и расширять наше участие во всех основных соглашениях» (по контексту, очевидно, имеются в виду соглашения в рамках ВТО), поскольку заинтересованы в наращивании несырьевого экспорта.
Кстати, аргумент «от экспорта» в данном случае довольно условный: если мы будем, например, вводить заградительные барьеры для продукции Boeing иAirbus, это вряд ли сильно обеспокоит потенциальных покупателей Сухой-Superjet или МС-21, поскольку ни США, ни страны ЕС к их числу явно не относятся. Иными словами, обеспечение доступа на внешние рынки возможно на основе двусторонних соглашений и привилегированных партнерств, а не универсальных обязательств по открытию собственных рынков.
Авторы «Стратегии роста» говорят о необходимости «налоговой мотивации перехода в российскую юрисдикцию», каковой может стать «оффшорный коэффициент по налогу на прибыль и налогу на имущество». Алексей Кудрин не раз высказывался против даже ограниченных мер по деофшоризации, равно как и против мер «мягкого» валютного регулирования в кризисных условиях.
Примечательно и другое отличие. Один из принципиальных тезисов «Стратегии роста» – восстановление экономики «простых вещей» (т.е. производства широкого спектра потребительских товаров, которые сегодня импортируются) и повышенное внимание к базовым «среднетехнологичным» отраслям промышленности (АПК, переработка полезных ископаемых, транспорт, строительство). Риторика Алексея Кудрина сочится «инновациями» и хайтеком.
Конечно, устремленность ЦСР в технологическое будущее можно только приветствовать. Но вот имеет ли смысл «инноватизация» в отрыве от комплексной промышленной политики? В европейских дискуссиях о технологической политике в этой связи возник хороший термин – «высокотехнологическая близорукость». Это склонность к недооценке базовых отраслей в угоду той или иной «инновационной моде».
Сегодня инновационная мода задается в дискуссиях о «новой промышленной революции», под которой понимается, главным образом, нарастающий процесс «цифровизации» материального производства и сферы услуг. Главный политический акцент программы ЦСР, насколько мы можем судить по сделанным заявлениям, – своего рода призыв к государству со стороны прогрессивной общественности: меняться, чтобы «не проспать» технологический рывок. Главное практическое следствие – опережающие вложения в «человеческий капитал».
Тезис о приоритетности образования и здравоохранения трудно не поддержать, но он имеет мало смысла вне контекста создания критической массы высокопроизводительных рабочих мест. Даже нынешний мало кого вдохновляющий образовательный контур страны в целом избыточен по отношению к существующему рынку труда. Кстати, это одна из причин абсурдности безупречно гуманистического лозунга: «давайте отнимем заказ у военной промышленности и вложим деньги в образование». На практике это означает: сократить один из немногих наукоемких секторов обрабатывающей промышленности, чтобы произвести еще больше дипломированных офис-менеджеров и сторожей, профессиональных безработных и эмигрантов.
Не будут ли опережающие вложения в человеческий капитал вне контекста масштабной программы создания рабочих мест (о каковой в исполнении ЦСР пока ничего не известно) – способом еще активнее «истекать в мир мозгами» (по выражению Александра Аузана)? Аналогичный вопрос уместен и в отношении самой концепции «новой промышленной революции». Не станет ли она в прочтении ЦСР очередным флагом старой доброй деиндустриализации, каким стала в свое время концепция «постиндустриального общества» в исполнении отечественных либералов? Например, может обнаружиться, что мы в очередной раз «навсегда отстали»: раз у нас слабо внедряются промышленные роботы (а сейчас это, к сожалению, так), то давайте, наконец, покончим с «ржавым поясом» отечественной тяжелой индустрии и сосредоточимся на «индустрии впечатлений» и в целом сфере услуг (как предлагалось в свое время в либеральной «Стратегии-2020»).
Путь в будущее лежит через внутренний рынок
Сказанное ни в коей мере не отменяет значения тех тектонических сдвигов, которые происходят в сфере производственных технологий и которые повлекут серьезные геоэкономические сдвиги. И то, и другое для нас – серьезный вызов. Только на него нельзя ответить под лозунгом «еще больше вашингтонского консенсуса». Тем более что трансформации, о которых идет речь, имеют прямо противоположный вектор.
Как отмечает один из авторов концепции «Индустрия 4.0.» Питер Марш, «экономическая модель, в которой американцы и европейцы покупают китайские товары на деньги, занятые у всего мира, теперь догорает на глазах у всей планеты». Ему вторят аналитики Boston Consulting Group: «глобальное производство будет все чаще становиться региональным… все большее число товаров, потребляемых в Азии, Европе и Америках, будет сделано вблизи дома». Это происходит под влиянием целого ряда геоэкономических и технологических факторов. Главный из геоэкономических факторов – растущее беспокойство Запада по поводу конкуренции со стороны Китая как многопрофильной промышленной державы. В числе технологических факторов:
· 3D-печать, которая благоприятствует кастомизации (производству под запрос) и позволяет избавиться от длинных логистических цепочек;
· роботизация, которая позволяет по-новому взглянуть на сравнительные трудовые издержки в развитых и развивающихся странах;
· удешевление производственных технологий в ряде отраслей, которое делает их окупаемыми не только в больших или гигантских, но и в малых и средних сериях.

Все это программирует ключевой стратегический эффект промышленной революции: производство становится ближе к потреблению. Ближе – буквально: географически, геоэкономически.
Но это значит, что Индустрия 4.0. будет развиваться прежде всего там, где есть тот самый емкий и разнообразный внутренний рынок, на развитии которого сфокусирована «Стратегия роста» и которым нарочито пренебрегают системные либералы. С этой точки зрения восстановление экономики «простых вещей» и развитие базовых отраслей (как фактора занятости и общей производственной культуры) стали бы гораздо большим вкладом в наше технологическое будущее, чем бег по кругу «глобальных технологических цепочек».
В России действительно есть истории экономического и технологического успеха, связанные с той стратегией, к которой отсылает известная фраза Кудина – участие в глобальных технологических цепочках на вторых ролях. Хорошо, если эти истории будут тиражироваться и масштабироваться. Но они не смогут стать основной формулой общенационального экономического успеха. С одной стороны, Россия слишком большая, чтобы целиком уместиться в прокрустово ложе нишевых индустрий категории B2B (поставки комплектующих и услуг для производителей в других странах). С другой стороны, она достаточно большая, чтобы позволить себе что-то большее.
И главное, в рамках нового экономико-технологического уклада глобализация (по крайней мере, в ее прежней модели) становится все более провинциальной идеей. А общемировые тенденции, к которым любят апеллировать идеологи экономики зависимости, сегодня благоприятны как раз для построения в России многопрофильной и самообеспечивающей экономики. Это новый протекционизм в исполнении крупных держав, новая промышленная революция как фактор решоринга. Это возрастающий акцент на производстве уникальной продукции (в которой мы традиционно сильнее, чем в «конвеерных технологиях»).
Все это создает историческое окно возможностей для того, чтобы сделать выбор в пользу стратегии комплексного суверенитета. Пространством, где совершается сегодня этот выбор, является не внешняя политика, а экономическая идеология следующего президентского срока.
Статья опубликована в журнале «Эксперт» (№21, 2017)
[1]Термин «зависимое развитие» ассоциируется с работами 1950-х гг. аргентинца Рауля Пребиша, но школа мысли, разрабатывающая эту проблему, имеет более глубокую родословную (Фридрих Лист, немецкая историческая школа) и более чем актуальное продолжение («мир-системный» анализ Валлерстайна, работы Эрика Райнерта, Ха-Джун Чанга и др.).
http://www.apn.ru/index.php?newsid=36329

Опубликовано

в

,

от

Метки: